AVIACITY

Для всех, кто любит авиацию, открыт в любое время запасной аэродром!

Вы для нас — родные

Территории Донбасса, подконтрольные ополчению, сейчас оказались в полной экономической изоляции. Киев перестал платить пенсии, закрыл последний банк, отключил финансовую систему, фактически отобрав деньги, лежавшие на счетах граждан и фирм. Миллионы людей — в ситуации катастрофы, но они пытаются работать, выживать. Отряды ополчения по серым схемам «сопровождают» экспорт угля на Украину, чтобы как-то обеспечить население и самих себя. Вместе с тем продолжается «крышевание», как в девяностые, и разложение войск, которые не отступают и не наступают, хотя и воюют каждый день. Государство постепенно строится: в ДНР и ЛНР уже зарегистрировались тысячи фирм (с налоговыми обязательствами, но без банков и счетов), запускаются предприятия. Однако без настоящей власти, настоящего грамотного управления, настоящих законов и настоящей финансовой системы (собственной или российской, рублевой) все это напоминает даже не девяностые, а мрачное феодальное средневековье. Наш донбасский корреспондент была шокирована встречами и с новой «элитой», и с честными, но жесткими людьми из контрразведки, и с героическими шахтерами
В ресторане гостиницы «Рамада» за столиками шумят компании журналистов, а представительные мужчины в недешевых костюмах переговариваются о чем-то, наклонившись головами друг к другу. Рядом с ними — вооруженная охрана. Курятся кальяны. Играет музыка в полутьме.
В зал входит молодая женщина. Ее обесцвеченные волосы собраны в конский хвост на макушке. Пошатываясь на двадцатисантиметровых каблуках, она движется к свободному столику. Ее грудь заметно колышется под открытым топом. К ней присоединяются еще две девушки и человек в камуфляже. Опершись о край дивана, он занимает место в метре от блондинки.
Переговариваясь и покуривая, бросая по сторонам взгляды и хохотки, женщины проведут здесь два часа. Все это время, направив одетый в глушитель автомат в сторону, где шумят съехавшиеся в Донецк журналисты, мужчина в форме простоит рядом, ни разу не присев. Говорят, что блондинка — жена одного из министров ДНР, и летом в этой гостинице из-за нее случилась настоящая дуэль — между ее супругом и его охранником.
Звуки снарядов, посылаемых сейчас в город, здесь не слышны. Их заглушает музыка.
***
— Устроили пир во время чумы, — говорит начальник одного из отделений военной контрразведки ДНР. Он сидит за столом в кабинете, обклеенном холодно-голубыми обоями. За его спиной — белый несгораемый шкаф. — Пируют, как всегда, те, кто законы издает, — продолжает он. — А погибает быдло. Это они так смотрят на тех, кто погибает, а мое убеждение: каждый солдат — мой товарищ и брат.
— Люди забывают, что они все из одного места появились, — произносит коренастый человек в кепке, находящийся тут же, в кабинете.
— Это, Саша, от недостатка ума, — отвечает начальник. — Сколько времени уже машины, груженные углем, не могут из города выехать? — спрашивает он.
— Дней семь, — отвечает Саша. — То Ваньки нет, то Маньки… Как выживать семьям? Меня жена уже спрашивает, зачем ты туда ходишь, раз денег не платят.
— Скажи ей, что ради меня ходишь, — усмехается начальник. — Чтоб харю мою каждый день видеть… У меня очередь из желающих поступить в мое подразделение, а я их взять не могу. Нам правительство ДНР постоянно урезает полномочия, — говорит он, обращаясь уже ко мне. — А если наделить меня всеми необходимыми полномочиями, то я наведу на этой территории порядок в течение двух недель. А сейчас то, что тут происходит, можно назвать одним словом — блудодейство… Захарченко и министр по топливу подняли налог на стоимость вывоза угля. Теперь они будут стекаться в Донецк, и распоряжаться ими будет правительство Захарченко. А руководители угольных предприятий уже считают работу нецелесообразной.
— В чем смысл вывоза угля? — говорит Саша. — Работает дырка, а от нее девятнадцать семей кормится. Но этот уголь нужно вывезти и продать. Донецкую Республику мы одним городом Торезом забьем. А куда его дальше? России он не нужен. Есть его? Он невкусный.
— Но он остро востребован на Украине, — вставляет начальник. — Ради выживания людей мы приняли волевое решение и будем посылать свою группу сопровождать колонны с углем по территории ДНР, обеспечивая их безопасное прохождение на территорию Украины. Это — превышение полномочий, но другого выхода у нас нет.
— А так их не пропустят — без сопровождения? — спрашиваю я.
— На каждом блокпосту свой начальник. Захочет — пропустит колонну, не захочет — нет. На деньги, получаемые за сопровождение, мы выделяем материальную помощь больницам, детским учреждениям и домам престарелых. У нас пенсионеры сейчас по домам от голода умирают… Я пытаюсь вести свою линию на отдельно взятой территории. Но кругом слишком много предательства. Без сил правопорядка Российской Федерации здесь уже порядок не навести.
В кабинет вваливается группа крупных мужчин. На некоторых под камуфляжными куртками — тельняшки. Они окружают стол, за которым сидит начальник.
— Нам предложили стать группой быстрого реагирования, — обращается один из них к начальнику. — Валить всех неугодных.
— Сидеть в ресторанах и вкусно есть? — уточняет тот. — А людям как в глаза будете смотреть? Я — против.
— Тогда и мы — против, командир.
— А вы что хотели услышать? Что я освобождаю вас от такой химеры, как совесть? Нет.
— Через две-три недели мы получим голодные бунты, — снова подает голос Саша, ударяя в конце предложения на последний слог.
— Через две-три недели я и сам могу уже быть у Бога за пазухой, — отвечает ему начальник. — Новые власть имущие рано или поздно решат, что меня необходимо ликвидировать. Потому что уперся… У меня только нецензурное слово для того, что сейчас происходит. Несколько десятков алчных людей дискредитируют такое хорошее начинание… Но вы записывайте, записывайте, — обращается ко мне. — Во все времена коррумпированные правители боялись гласности.
В кабинете холодно. Через стену — отсек, разбитый во время артобстрела и заново восстановленный силами военнопленных. Во дворе ждет выезда еще одна группа мужчин. На них — разгрузочные жилеты и голубые береты с красной звездой.
***
Дорога к копанке лежит через полуразрушенную улицу частных домов Шахтерска. От одних остались лишь передние стены, от других — печные трубы, а от третьих — выкрашенные веселой краской заборы, окружающие груды кирпичей и сгоревшие деревья.
— С каждым дырочником нужно отдельный разговор о налогах вести, — говорит Саша. — У кого-то пласт — метр сорок, а у кого-то — сорок сантиметров. А сейчас дырочников налогами хотят просто разорвать. Для чего — не знаю. Может, для того, чтобы кто-то один пришел сюда с большими деньгами и все это себе забрал? Мы думаем: только чтобы не Янукович… Ничего, скоро мы все это восстановим, — говорит он о разрушениях в городе. — Но я себе еще тогда, когда украинская армия сюда заходила, сказал: «Не прощу». Нам их тогда нечем было встречать — не было тяжелого вооружения. Я — местный. Меня тут все знают. Я собирал информацию, потом по ней отрабатывала наша артиллерия… Об опасности тогда не думали, руководствовались одним патриотизмом. Вон видите красный террикон, — он показывает на далекую красную насыпь размером с целую гору, — вот там они сидели и били по шахтам прямой наводкой. А потом зашли стрелковцы и освободили Шахтерск.
У въезда на копанку — неподвижная колонна фур, груженных углем. Копанка огорожена забором из желтых бревен, за ним начинаются частные дома. Горы угля, лежащие на поверхности, отливают на солнце серебром, и кажется, что большие черные глыбы обернуты тонкой фольгой. Ствол, больше похожий на нору в земле, прикрыт деревянным навесом. Из него, из самой глубины тянутся стальные провода, концом крепленные к перекладине, которая держится на двух столбах, растущих из кучи угля.
Пространство копанки оглашается мерным металлическим стуком — это рабочий стучит молотком по пруту. За его спиной черный покосившийся туалет с распахнутой голубой дверцей.
— Ленин называл уголь «хлебом промышленности», — говорит владелец копанки, подойдя к нам. Он просит его не фотографировать и не называть его имени. — А Владимир Ильич был не глуп, — продолжает он. — Копанка сегодня — единственный способ для шахтеров и их семей выжить в это тяжелое время. После повышения налога на провоз угля мы будем работать только пока сезон. В декабре сезон закончится, и смысла в нашей работе уже не будет. Это просто чистейшей воды пошлина за проезд по территории ДНР — триста гривен за тонну. А еще двадцать надо заплатить за бензин. Цена же угля за тонну — ориентировочно тысяча гривен. Семьсот гривен — ценообразование этой тонны угля. Триста гривен — прибыль, но не чистая. На нее содержится хозяйство, с нее мы выплачиваем налоги и зарплаты. Если после всего останется пятьдесят-шестьдесят гривен чистой прибыли, то это очень хорошо.
— Кто оплачивает эту пошлину на провоз? — спрашиваю я.
— Ее оплачивает покупатель. Поэтому он теперь будет брать меньше угля. А значит, люди останутся без зарплаты. Людям будет нечего есть. Люди и во время обстрелов продолжали работать. В один ствол попали снаряды. Шахтеры разбежались, а когда обстрел прекратился, прибежали снова. Потому что им семьи надо кормить. Но сейчас, когда уголь из-за возросшей цены никто покупать не будет, они перестанут выходить на работу. Как говорится: No money, no honey. Мужчины сядут по домам. Может быть, пойдут в ополчение.
— А мы сразу говорили, еще в начале, что в ополчении они не нужны, — берет слово Саша, — лучше три солдата, которые что-то умеют, чем тридцать человек пушечного мяса, которые погибнут в первые десять минут.
Металлический звон прекращается. Шахтер поднимает молоток. Голубые глаза блестят на его черном от угольной сажи лице.
— Да меня поломает, если я больше трех дней просижу на диване, — он откладывает молоток в сторону и поднимается. — Я ничего другого, кроме угля, не знаю и не умею. Я с семнадцати лет на шахте. Я не собираюсь лезть туда, где ничего не понимаю. Что вам рассказать за уголь, — он подходит ко мне и окидывает взглядом черно-серебристые горы, лежащие под ногами. — Он есть твердый, есть мягкий. Он есть влажный, а есть сухой. Он есть с газом, а есть без. Легкого угля нет. Он весь добывается с трудом. Только сомнения меня долбят насчет того, что уголь — это окаменелые деревья… Но тем не менее, откуда бы он ни взялся, он есть, — он наклоняется, поднимает угольную глыбу из-под ног и вертит ее в черных руках, следя за тем, как по ней серебром пробегает солнце. Солнце отсвечивает бликом и на большом серебряном распятии, висящем у шахтера на груди. — Ему здесь лучше на солнышке, — говорит он. — Сейчас разберут его людишки, — продолжает с нежностью в голосе, — и людишкам будет тепло. Я не знаю, хочет ли этого уголь. Я знаю, что этого хотим мы, — зубами он соскребает с нижней губы угольную пыль. — А еще мы хотим работу, хотим зарплату и хотим, чтобы вся эта канитель уже закончилась. Мы не будем сидеть дома на диване. Мы возьмем оружие и пойдем против хохлов. Вот так! Возьмем и пойдем!
Из норы раздается тихий рокот. Натянутые провода приходят в движение. Гавкнув, беспородная собака, шерсть которой так же, как и человеческая кожа, покрыта черной пылью, юркает к стволу и, виляя хвостом, пляшет вокруг него. Из дыры показывается черно-белая ванна, заполненная углем. Собака лает. Провода натягиваются сильней, ванна ползет по земле, вползает на кучу угля, подпрыгнув, взмывает вверх к перекладине, из нее, шурша, ссыпается уголь. Куча становится выше.
***
На блокпосту у Макеевки в машину, остановленную для проверки документов, садится казак в кубанской папахе.
— Мне жена сказала: встретишь журналиста, привези его ко мне, я ему все расскажу, — говорит он, оборачиваясь с переднего сиденья назад. — Я объясню этому журналисту, сказала она, кто такой патриот… Поедете сейчас со мной на шахту, я вам все покажу. Вы слышали о казаке Мироне? Это я.
По мобильному телефону он отдает команду казакам ехать впереди на машине, показывая дорогу на шахту.
— Нас — донских казаков — в Макеевке много, — начинает он. — Четыреста сорок пять человек. Все хорошо подготовлены. И все — местные. У нас одна группа воюет по три-четыре недели на передовой, а другая в это время — на казарменном положении. Военную подготовку получают от таких людей, как я. Когда-то я закончил пермское военное училище. А когда Союз распался, я вернулся на Украину и оказался ей не нужен. Я пошел работать в шахту, — рассказывает Мирон. Обстоятельно, не требуя вопросов, словно действительно только и ждал появления журналиста, уже в подробностях зная, о чем он ему расскажет. — Но когда началась война, я не выдержал и пошел воевать, вспоминая опыт, который получил в Карабахе. Там была другая война — два народа между собой воевали. А тут — брат на брата пошел. Знаете, сколько у меня родственников на Западной Украине? Очень много. После того как они узнали, что я в ополчении, они назвали меня террористом и отвернулись от меня. И я думаю, что в этой жизни они ко мне уже не повернутся. Между нами всегда была война: они беззлобно называли нас москалями, а мы их так же беззлобно — бандерами. Но мы не проливали кровь друг друга. А теперь я говорю: после того как брат убил брата, перемирия уже не будет. И даже Российская Федерация не сможет этого остановить. Только время вылечит нас.
— А кто такой патриот? — спрашиваю.
— Это я, — отвечает он. — Потому что я двадцать лет проработал на шахте и исправно платил налоги. Я для Украины сделал больше, чем те, кого Украина сейчас посчитала патриотами, — малолетки двадцати и двадцати пяти лет, которые не сделали ничего. Ничего не построили. Не подняли шахты. А я после распада Союза три шахты поднял. Они в руинах лежали. Я заработал два ордена шахтерской славы. И мне пофиг было, какой президент мне их вручал. У меня три грамоты! Три! А Украина взяла и назначила патриотами малолеток, которые вышли и заявили: «Мы — нация». Нет, вы просто пришли разрушить Донбасс! У меня дочка родилась в девяносто третьем. Нам в то время ничего не платили, но мы как-то встали на ноги. А теперь они поняли, что Донбасс стал богатым краем, и пришли его у нас отнимать? Да (нецензурно. — «РР») … у них не получится! — кричит он. — У меня дочка такие скандалы закатывала — «Папа, я за единую Украину!» Отвечаю: «Пожалуйста! Я что ли, против единой Украины?! Я — не против! Но я не за ту Украину, которую мне навязывают!» А мне навязывают нацистскую Украину. Мне говорят: «Мы лучше всех!» Да что это такое, я не пойму!
Некоторое время он молчит. Нахохлившись и тяжело дыша, смотрит на дорогу. Папаха, верх которой сшит из кумача, съезжает ему на лоб.
— Украинские срочники воевать не хотят, — снова поворачивается ко мне. — А нацики и наемники из Польши и Белоруссии, частные батальоны — это совсем другое дело. Эти оснащены лучше, чем вооруженные силы Украины. Я сам принимаю участие в боевых действиях. Мы подбили танк, из него выпрыгнули танкисты, они по дороге убегали, а мы их расстреливали из автоматов. Я своими глазами видел — выпускаешь очередь, попадаешь ему в спину, у него только дырка на спине, а бронежилет не пробивается. Мы их взяли в плен только потому, что у них кончились патроны и они устали от нас убегать по проселочной дороге. И вы мне хотите сказать, что их вооружила украинская армия? — спрашивает он, продолжая свой монолог. — Да она сама себя вооружить не может. Я лично своим солдатам давал приказ — не уничтожаем, стреляем только по ногам. Если оказывается, что это срочник, отдаем его родным и близким… Но все, сюда они больше прорваться не смогут. Я их близко к своей Макеевке не подпущу. Мы уже сняли некоторые блокпосты, потому что чувствуем себя уверенно. Я подчиняюсь лично Игорю Николаевичу Безлеру. И мы, если захотим, можем Новый год отметить на границе с Польшей.
— А почему вы не можете освободить аэропорт? — спрашиваю я.
— Приказа нет. Это — большая политика. Аэропорт можно взять элементарно — освободить Карловку, со стороны которой нас сейчас обстреливают, и аэропорт полностью окажется в окружении… Знаете, когда я ушел на войну, у меня зарплата была двенадцать тысяч гривен. Плюс пенсия — еще семь тысяч. Я все это бросил и пошел воевать. И я еще раз подчеркну — не против единой Украины, а против фашизма, который надвигается на мою страну. Майдан начался, мы наблюдали, моя дочка была за, а я ей сказал: «Надень кастрюлю на голову и тоже иди». Я объяснял ей, что нечего студенту делать ночью на площади. Студент должен днем учиться, а ночью — спать.
Машины останавливаются возле черного здания, второй этаж которого подпирают железные колонны. Дальний его угол выбит снарядом. На земле свалены в кучу узкие металлические полоски. По ним, пронзительно чирикая, прыгают птицы. Мирон стоит, расставив ноги, к одной из которых прицеплена кобура. Задрав голову к выбитым окнам, придерживая папаху рукой, он ругается матом.
— Это моя шахта, — говорит он, и в его голосе слышится злость. — Я в девяностых ее восстанавливал. Если бы не мы, она бы прекратила свое существование. Мы ее восстановили и работали на ней. Восстановили и работали. А они по ней — минометами! — он матерится, и слова, которые он произносит, звучат не грубостью, а болезненной жалостью. Дует ветер, металлические полоски начинают шелестеть. Мирон идет к галерее, перед которой на рельсах стоит покореженный паровоз с желто-розовым передом. Из самой галереи выбиты фрагменты, виден ее продолговатый железный скелет. Застыв, Мирон выпускает новую порцию мата.
— Да я же душу в нее вложил! — басит он. Машет руками. Отходит на несколько шагов. Возвращается. Мычит. Хватается за папаху. — Вашу мать… (нецензурно. — «РР»). У меня сердце кровью обливается, (нецензурно. — «РР») тогда я… У-у-у… — он отбегает.
— Мирон, а ты не видел шахту до этого? — возле него вырастает полный мужчина со строгим лицом. На нем — гражданская, застегнутая до самой шеи куртка.
— Нет!
***
— Я — заместитель главного инженера шахты, — представляется мужчина мне. — Хотите, я вам происходящее в тезисах изложу? Хотите? Тогда поехали… Итак, мы находимся на территории шахты «Коммунарская», номер двадцать два, — начинает он с таким серьезным выражением лица, словно находится в прямом эфире или выступает свидетелем в суде. — Она входит в состав шахтоуправления «Донбасс». Это было стабильно работающее предприятие с добычей четыре тысячи тонн в сутки. В работе находились четыре лавы. Шестнадцатого августа этого года на территорию шахты зашли украинские войска. С этого времени начались разрушения. Шахта была обесточена, был выключен вентилятор. Допуск рабочих на шахту был прекращен. Двадцатого сентября украинские военные оставили шахту. Двадцать первого сентября мы на нее вошли. И что же мы увидели? — спрашивает он, пожав плечами. — Мы увидели колоссальные разрушения. Была разрушена галерея ствола, три здания просто выгорели, как и все, что в них находилось. Техника была разграблена. Все мастерские и нарядные вскрыты, исчезли телевизоры, компьютеры, микроволновки, — перечисляет он. И протягивает руку, останавливая меня и давая понять, что предвосхитит мой вопрос. — Кто разграбил — я не берусь судить. Меня здесь не было. А предполагать я не хочу. Шахта была затоплена, — тут он запинается, и с этого места уже не говорит как по писаному. — Люди побежали на шахту. Они говорили: «Платить не надо, просто скажите, что делать. Убирать? Расчищать? Восстанавливать? Это — наша шахта. Мы будем работать на ней бесплатно». В данное время мы не получаем никаких денег… Ждем, когда начнутся продажи угля. Но мы уже откачали воду и запустились. Появятся деньги с продажи, и дальше все будет нормально…
— Когда вошла армия, вас обижали? — спрашиваю я.
— Нет, — отвечает он. — Вошли передовые части, им было некогда нами заниматься. Они размещались, передвигались тут. А нам сразу же сделали замечание: «Почему не уходите? Скоро начнутся обстрелы».
— А почему вы не уходили?
— Ну… как вам сказать? — мнется он. — Пока было напряжение, мы держались за шахту и откачивали воду. Мы знали, что если уйдем, она затопится. Мы бы не ушли, но потом нас попросили уйти… Те военные были с нами очень тактичны, но после них пришли команды, которые зачищали и мародерствовали… Когда они ушли, мы достали из ствола пять обезглавленных женщин. При свидетелях и с составлением документации.
— А вон за тем терриконом, — возвращается Мирон и показывает на насыпь, находящуюся в отдалении, — нацики расстреливали наших ополченцев. Они по спискам узнавали, кто в ополчении, забирали их из дома и расстреливали… Поехали на «Зуевскую», — командует он.
***
Шахта «Зуевская» огорожена бледно-голубым забором, за которым растут старые акации. Свои почерневшие рожки они сбрасывают сюда, за забор, и те трещат, когда по ним осторожно прогуливаются костлявые дворняги. Увидев вооруженных людей, собаки бросаются врассыпную.
— Вот что война сделала, — говорит казак, сопровождающий Мирона. — Даже животные нас боятся.
Мирон идет мимо палисадника, где вянут на холоде бледные хризантемы. Доходит до квадратного корпуса, из окон которого смотрит пожарище. Только один бок здания желтеет прежней краской, а фасад кажется густо вымазанным углем. В черных оконных рамах — оплавленное стекло. Мирон останавливается и оглядывает корпус молча. Так он стоит долго, а потом поворачивается ко мне.
— Ты знаешь, — спокойно говорит он, — к нам в плен летом попал капитан разведбатальона вооруженных сил Украины. Игорь Николаевич Безлер поговорил с ним и принял решение вернуть его на родину.
— Почему?
— Потому что мы со своими не воюем. Мы с нациками воюем. А вооруженные силы Украины — это свои. И мы стараемся вернуть солдатиков в семью. Мы же братья по крови. И вот сидит он у меня в кабинете и говорит мне: «Ты — россиянин!» Я говорю: «Какой я тебе россиянин?!» Тут Безлер приказывает: «Побрить, помыть, выдать форму и отпустить!» Прошу обратить внимание — не обменять, а отпустить. Я говорю Бесу: «Можно я его домой отвезу? Там мы его помоем». Привез его домой. Жена начала ругаться, а когда я ей представил его, сказала: «(нецензурно. — «РР»)… сынок, ну как же так?» Мы его помыли, побрили, дали чистое белье, картошки ему нажарили. Я ему говорю: «Смотри, вот я, вот моя жена и вот моя дочь. Вот наша трехкомнатная квартира, которая мне досталась в наследство от родителей. Теперь скажи мне — против кого ты пришел воевать?» А он вот так сел и заплакал. Я говорю: «Да че ты плачешь?» «Потому что, — говорит, — я пришел воевать против России, которая вас оккупировала».
— Может, мы действительно вас оккупировали? — спрашиваю я.
— Да какие из вас оккупанты, — он машет рукой. — Вы для нас — родные. А война тут была бы по-любому. Они уже давно начали называть жителей Донбасса необразованным быдлом. Такие слова убивают меня. Я дочку для чего растил? Чтоб ее быдлом называли?.. Оно назревало все равно. Но никто не думал, что оно выльется так кроваво. И теперь у меня на сердце рана.
— Из-за разрушенной шахты?
— Нет, из-за погибших украинских срочников. Их много тысяч погибло. Они из окружения по полям выходили. А я точно знаю, что они и сейчас по полям и окраинам поселков лазят. Мне моя жена сказала: «Если встречу такого солдатика, я сама его спрячу, переобую, накормлю и отправлю домой».
— А как вы сможете отличить тех, кого вы называете нациками, от срочников?
— Так призывники сразу убегать начинают, а наемники еще бодаются.
Выкурив сигарету глубокими затяжками, казак Мирон входит внутрь корпуса. Он молча идет по груде досок и арматуры. Доходит до лестницы и поднимается на второй этаж. Здесь нет части крыши, поэтому дневной свет проникает сюда без препятствий. Стоя на обломках мебели, Мирон смотрит в окно — в окне старая ива, плакучие ветви которой все еще одеты в листву. В ее ветвях поют птицы. Звеня разбитой плиткой под ногами, Мирон поворачивает за угол и оказывается в комнате, где на обгоревшей стене с отслаивающейся черными лохмотьями штукатуркой еще видны следы герба Украины.
— Это моя нарядная, отсюда мы уходили на шахту работать, — говорит Мирон. — Двадцать лет назад мы на ней сидели и решали, как шахту восстановить. Вот тут она была, и вот что они с ней сделали. На этой шахте работали полторы тысячи человек… Здесь стояли лампы, тут — стеллажи, а там была моечная.
Один из казаков роется в пепле. Вынимает из него две пряжки от солдатских ремней. На одной — звезда, на другой — трезубец. Держа по пряжке в каждой руке, он поворачивается к Мирону.
— Они тут нашего солдатика расстреляли, — говорит тот, — а потом спалили его.
— Нет, не могу я так! — говорит казак и переворачивает трезубец головой вниз. — Вот так лучше.
— Ну как можно на это смотреть? — начинает Мирон. — Я не понимаю (нецензурно. — «РР»)… Вот здесь я сидел, (нецензурно. — «РР»)… Вот тут герб Украины (нецензурно. — «РР»)… был нарисован. Вот тут (нецензурно. — «РР»)… флаг Украины висел. Я в казну Украины налоги платил. И вдруг стал сепаратистом! А они этим малолеткам ордена на грудь вешают. Ради Бога, пусть вешают! Только сюда я их больше не пущу! Никогда не пущу… Ничего, я и эту шахту восстановлю. Разгребу я и этот мусор… И кто они после этого? — он подносит перчатку с обрезанными пальцами к глазу и вытирает накатившую слезу. — Для кого я старался? — басит он. — Не для Украины, что ли? Моя дочка училась в украинском классе на украинском языке. А они устроили тут Сталинград… А еще птицы (нецензурно. — «РР»)… поют!
Мирон выходит из своей бывшей нарядной. Слышно, как за уцелевшей стеной он шмыгает носом. А потом раздается скрежет, удары чем-то тяжелым. Казак Мирон сгребает с пола мусор, сдирает со стен обломки и начинает большую уборку.

Марина Ахмедова «Русский репортер» №46 (374) 27 ноя 2014,